ЖИРОНДИСТЫ


.

.

Огромное революционное движение, которое мы сравниваем со взрывом ада и преисподней, смело королевскую власть, аристократию и жизнь короля. Теперь вопрос заключается в том, что оно сделает в ближайшем будущем, в какую форму оно выльется. Сформируется ли оно в царство законности и свободы, согласно привычкам, убеждениям и стараниям образованных, состоятельных, уважаемых классов? Иными словами, взорвется ли излившийся описанным образом поток вулканической лавы и потечет ли согласно формуле жирондистов и предустановленным законам философии? Благо нашим друзьям-жирондистам, если это будет так.


Однако не правдоподобнее ли предположить, что теперь, когда не осталось никакой внешней силы, королевской или иной, которая могла бы контролировать это движение, оно пойдет своим собственным путем, и, вероятно, весьма своеобразным? И далее, что к руководству им придет человек или люди, лучше всего понимающие его внутренние тенденции, могущие их выразить и осуществить? Наконец как движение, по самой природе своей лишенное порядка, возникшее вне и ниже пределов порядка, не должно ли оно действовать и развиваться не как нечто упорядоченное, а как хаос, разрушительно и самоистребительно, до тех пор пока не появится нечто, заключающее в себе порядок и достаточно сильное, чтобы снова подчинить себе это движение? Можно также предположить, что это нечто будет не формулой с философскими предложениями и судебным красноречием, а действительностью, и, быть может, с мечом в руке!
Что касается формулы жирондистов, предлагающей респектабельную республику для средних классов теперь, когда всякая аристократия основательно разгромлена, то мало оснований ожидать, чтобы дело остановилось на этом. Свобода, Равенство и Братство — таков выразительный, пророческий лозунг. Может ли быть осуществлением их республика для почтенных, белолицых средних классов? Главными двигателями Французской революции, как всегда будет при подобных революциях во всех странах, были голод, нищета и тяжелый кошмарный гнет, давивший 25 миллионов существ, а не оскорбленные самолюбия или спорные воззрения философствующих адвокатов, богатых лавочников и земельного дворянства. Феодальные Fleurs-de-lys сделались из рук вон плохим походным знаменем и должны были быть разорваны и истоптаны, но денежный мешок Маммоны (ибо в те времена «респектабельная республика для средних классов» означала именно это) еще хуже. В сущности это действительно самое худшее и низменное из всех знамен и символов власти среди людей; и оно возможно только во времена всеобщего атеизма и неверия во все, за исключением грубой силы и чувственности; гордость происхождением, чиновная гордость, любая другая возможная гордость лучше гордости кошельком. Свобода, Равенство, Братство — санкюлоты будут искать эти вещи не в денежном мешке, а в другом месте.
Поэтому мы говорим, что революционная Франция, лишенная контроля извне, лишенная высшего порядка внутри, превратится в одно из самых бурных зрелищ, когда-либо виденных на земле, и его не сможет регулировать никакая жирондистская формула. Это неизмеримая сила, составленная из многих разнородных соединимых и несоединимых сил. Говоря более ясным языком, Франция неминуемо должна разделиться на партии, из которых каждая будет стараться приобрести власть; отсюда возникнут противоречия, ожесточение, и одна партия за другой будут приходить к убеждению, что они не могут не только действовать совместно, но и существовать совместно.
Что касается числа партий, то, строго говоря, партий будет столько же, сколько мнений. Согласно этому правилу, в самом Национальном Конвенте, не говоря уже о Франции вообще, партий должно быть 749, ибо каждый человек имеет свое собственное мнение. Но так как каждый человек имеет в одно и то же время собственную натуру, или потребность идти собственным путем, и общественную натуру, или потребность видеть себя идущим бок о бок с другими, то что тут может образоваться, кроме разложения, опрометчивости, бесконечной сутолоки притяжений и отталкиваний, пока наконец главный элемент не окрепнет и дикое алхимическое брожение не уляжется?
Однако до 749 партий не доходила ни одна нация. В действительности же никогда не бывало многим больше двух партий сразу, так непобедима в человеке потребность к единению при всех его столь же непобедимых стремлениях к разъединению! Обычно бывает, повторяем, две партии одновременно; когда борются эти две партии, все меньшие оттенки партий соединяются под сенью наиболее подходящей им по цвету; когда же одна из двух победит другую, то она в свою очередь разделяется, сама себя разрушая, и, таким образом, процесс продолжается, сколько понадобится. Таково течение революций, возникающих подобно Французской, когда так называемые общественные узы разрываются и все законы, не являющиеся законами природы, превращаются в ничто, оставаясь лишь простыми формулами.
Но оставим эти несколько абстрактные соображения и предоставим истории рассказать нам о конкретной реальности, представляемой улицами Парижа в понедельник 25 февраля 1793 года. Задолго до рассвета в это утро улицы были шумны и озлобленны. Было много петиций, много обращений с просьбами к Конвенту. Только накануне приходила депутация прачек с петицией, жалуясь, что нельзя получить даже мыла, не говоря уже о хлебе и приправах к хлебу. Жалобный крик женщин раздавался вокруг зала Манежа: «Du pain et du savon!» (Хлеба и мыла!) 1
А теперь с шести часов утра в этот понедельник можно заметить, что очереди возле булочных необычайно велики и озлобленно волнуются. Не одни только булочники, но и по два комиссара от секций с трудом справляются с ежедневной раздачей пайков. Булочник и комиссары вежливы и предупредительны в это раннее утро, при свечах, и, однако, бледная холодная февральская заря занимается над сценой, не обещая ничего хорошего. Возмущенные патриотки, часть которых уже обеспечена хлебом, устремляются к лавкам, заявляя, что желают получить и бакалейные товары. Бакалейных товаров много: на улицу выкатываются бочки с сахаром, гражданки-патриотки отвешивают сахар по справедливой цене 11 пенсов за фунт; тут же ящики с кофе, мылом, корицей и гвоздикой, с aqua vitae и другими спиртными напитками, — все распределяется по справедливой цене, но некоторые не уплачивают; бледный бакалейщик безмолвно ломает руки. Что делать? Распределяющие товары citoyennes несдержанны в словах и жестах, их длинные волосы висят космами, как у эвменид; за поясами их торчат пистолеты, а у некоторых, говорят, видны даже бороды — это патриоты в юбках и ночных чепчиках. И раздача эта кипит целый день на улицах Ломбардов, Пяти Алмазов и многих других; ни муниципалитет, ни мэр Паш, хотя он еще недавно был военным министром, не высылают войск, чтобы прекратить это, и до семи часов или даже позже ограничиваются только красноречивыми увещаниями.
В понедельник, пять недель назад, было 21 января, и мы видели, что Париж, казнивший своего короля, стоял безгласно, подобно окаменевшему заколдованному городу, а теперь, в этот понедельник, продавая сахар, он так шумит! Города, особенно города в состоянии революции, подвержены таким превращениям; скрытые течения гражданских дел и жизни волнуются и распускаются, обретая на глазах свою форму. Нелегко найти философскую причину и способ действия этого явления, когда скрытая сущность становится гласной, раскрываясь прямо на улице. Каковы, например, могут быть истинные философский смысл и значение этой продажи сахара? Откуда произошли и куда ведут события, разыгрывающиеся на улицах Парижа?
Что в этом замешаны Питт или золото Питта, это ясно всякому разумному патриоту. Но тогда возникает вопрос: кто же агенты Питта? Варле, апостола Свободы, недавно опять видели с пикой и в красном колпаке. Депутат Марат, оплакивая горькую нужду и страдания народа, дошел, по-видимому, до ярости и напечатал в этот самый день в своей газете следующее: «Если бы ваши Права Человека были чем-нибудь, кроме клочка исписанной бумаги, то ограбление нескольких лавок и один или два барышника, повешенные на дверной притолоке, положили бы конец такому ходу вещей». Разве это не ясные указания, говорят жирондисты. Питт подкупил анархистов; Марат — агент Питта; отсюда и продажа сахара. С другой стороны, Якобинскому клубу ясно, что нужда искусственная, это дело жирондистов и им подобных, дело кучки людей, частью продавшихся Питту и всецело преданных своему личному честолюбию и жестокосердому крючкотворству; они не хотят установить таксы на хлеб, а неотступно болтают о свободной торговле, потому что хотят толкнуть Париж на насилия и поссорить его с департаментами; отсюда и продажа сахара.
Но что, если к этим двум достопримечательностям — к этому факту и теориям его — мы прибавим еще и третье? Ведь французская нация уже в течение нескольких лет верила в возможность, даже в неизбежное и скорое наступление всемирного Золотого Века, царства Свободы, Равенства и Братства, в котором человек человеку будет братом, а горе и грех исчезнут с земли. Нет хлеба для еды, нет мыла для стирки, а царство полного счастья уже у порога, раз Бастилия пала! Как горели наши сердца на празднике Пик, когда брат бросался на грудь к брату и в светлом ликовании 25 миллионов разразились кликами и пушечным дымом! Надежда наша была тогда ярка, как солнце; теперь она стала злобно красной, как пожирающий огонь. О боже, что за чары, что за дьявольское наваждение делают то, что полное счастье, которое так близко, что до него рукой подать, никогда, однако, нельзя схватить, а вместо него лишь раздоры и нужда? Одна шайка предателей за другой! Трепещите, изменники; бойтесь народа, называющегося терпеливым, многострадальным, он не может вечно покоряться тому, чтобы у него вытаскивали таким путем из карманов Золотой Век!
Да, читатель, в этом-то и чудо. Из этой вонючей свалки скептицизма, чувственности, сентиментальности, пустого макиавеллизма действительно выросла такая вера, пылающая в сердце народа. Целый народ, живущий в глубокой невзгоде, проснувшись к сознательности, верит, что он у преддверия братского рая на земле. Он протягивает руки, стремится обнять невыразимое и не может сделать это по известным причинам. Редко бывает, чтобы про целый народ можно было сказать, что он имеет какую-нибудь веру, за исключением веры в те вещи, которые он может съесть или взять в руки. А когда он получает какую-нибудь веру, то история его становится захватывающей, замечательной. Но с того времени, когда вся вооруженная Европа разом содрогнулась при слове отшельника Петра[47] и ринулась к гробу, в котором лежало тело Господне, не было сколько-нибудь заметного всеобщего импульса веры. С тех пор как смолкло протестантство, ни голос Лютера, ни барабан Жижки[48] не возвещали более, что Божья правда не дьявольская ложь; с тех пор как последний из камеронианцев (Ренвик было его имя; слава имени храброго) пал, убитый на крепостном валу в Эдинбурге, среди наций не было даже частичного импульса веры, пока наконец вера не проснулась во французской нации. В ней, повторяем, в этой изумительной вере ее, и заключается чудо. Это вера, несомненно, самого чудесного свойства даже среди других вер, и она воплотится в чудеса. Она душа этого мирового чуда, называемого Французской революцией, перед которой мир до сих пор исполнен изумления и трепета.
Впрочем, пусть никто не просит историю объяснить посредством изложения причин и действий, как шло дело с этих пор. Борьба Горы и Жиронды и все последующее есть борьба фанатизма с чудесами, причины и последствия которой не поддаются объяснению. Шум этой борьбы представляется уму как гул голосов обезумевших людей; даже долго прислушиваясь и вникая, в нем различаешь мало членораздельного, а только шум сражения, клики торжества, вопли отчаяния. Гора не оставила мемуаров; жирондисты оставили их, но мемуары Жиронды слишком часто представляют собой не более чем протяжные возгласы: «Горе мне!» и «Будьте вы прокляты!» Если история может философски изобразить все стадии горения зажженного брандера[49], она может попытаться решить и эту задачу. Здесь был слой горной смолы, там слой серы, а вот в каком направлении проходила жила пороха, селитры, скипидара и порченого жира, это история могла бы отчасти знать, будь она достаточно любознательна. Но как все эти вещества действовали и воздействовали под палубами, как один слой огня влиял на другой благодаря своей собственной природе и искусству человека, теперь, когда все руки в яростном движении и пламя лижет паруса и стеньги, высоко взвиваясь над ними, — в это история пусть и не пытается проникнуть.
Брандер этот — старая Франция, старая французская форма жизни; экипаж его -целое поколение людей. Дико звучат их крики и неистовства, похожие на крики духов, мучимых в адском огне. Но разве они не отошли уже в область прошлого, читатель! Брандер и они сами, пугавшие мир, уплыли прочь; пламя его и его громы исчезли в пучине времени. Поэтому история сделает только одно: она пожалеет людей, всех людей, ибо всех постигла горькая доля. Даже Неподкупному с серо-зеленым лицом не будет отказано в сострадании, в некотором человеколюбивом участии, хотя это и потребует усилий. А теперь, раз так многое уже целиком достигнуто, остальное пойдет легче. В глазах равного ко всем братского сострадания бесчисленные извращения рассеиваются, преувеличения и проклятия отпадают сами собой. Стоя на безопасном берегу, мы пристально смотрим, не окажется ли чего-нибудь для нас интересного и к нам применимого.

Комментирование и размещение ссылок запрещено.

Комментарии закрыты.