ТРИЛОГИЯ

.

В наше время всякое описание, сколь бы эпическим оно ни было, «говорит само за себя, а не воспевает себя», поэтому оно должно или основываться на вере и доказуемых фактах, или же представлять не более основания, чем летающая паутина, так что читатель, может быть, предпочтет посмотреть на эти дни глазами очевидцев и на основании того, что он увидит, судить о них собственным умом. Предоставим храброму Журниаку, невинному аббату Сикару, рассудительному адвокату Матону говорить каждому со всевозможной краткостью. Книга Журниака «Тридцативосьмичасовая агония», хотя сама по себе и слабое произведение, выдержала, однако, «более 100 изданий». За неимением лучшего приведем здесь часть ее в 101-й раз.


«Около семи часов» (воскресенье, вечер, в Аббатстве; Журниак отмечает часы): «Мы видели, как вошли два человека с окровавленными руками, вооруженные саблями; тюремщик с факелом светил им; он указал на постель несчастного швейцарца Рединга. Рединг говорил умирающим голосом. Один из этих людей остановился, но другой крикнул: „Allons donc!“ — и, подняв несчастного, вынес его на спине на улицу. Там его убили».
«Мы все молча смотрели друг на друга и схватились за руки. Неподвижные, мы устремили свои застывшие глаза на пол нашей тюрьмы, на котором лежал лунный свет, расчерченный на квадраты тройными решетками наших окон».
«Три часа утра. Они взломали одну из тюремных дверей. Мы думали сначала, что они пришли убить нас в нашей камере, но услышали из разговора на лестнице, что они шли в другую комнату, где несколько заключенных забаррикадировались. Как мы вскоре поняли, их всех там убили».
«Десять часов. Аббат Ланфан и аббат де Ша-Растиньяк взошли на кафедру часовни, служившей нам тюрьмой; они прошли через Дверь, ведущую с лестницы. Они сказали нам, что конец наш близок, что мы должны успокоиться и принять их последнее благословение. Словно от электрического толчка, мы все упали на колени и приняли благословение. Эти два старца, убеленные сединами, благословляющие нас с высоты кафедры; смерть, парящая над нашими головами, окружающая нас со всех сторон, — никогда не забыть нам этого момента. Через полчаса оба они были убиты, и мы слышали их крики». Так говорит Журниак в своей «Агонии в Аббатстве»; чем это кончилось для самого Журниака, мы увидим позже.
Теперь пусть добрый Матон расскажет, что он перестрадал и чему был свидетелем в те же часы в Лафорс. Его «Resurrection» — лучший, наименее театральный из этих памфлетов, выдерживающий сопоставление с документами.
«Около семи часов» в воскресенье вечером «стали часто вызывать заключенных, и они не возвращались больше. Каждый из нас по-своему объяснял эту странность, но мысли наши успокоились, когда мы убедили себя, что записка, представленная мною Национальному собранию, произвела впечатление.
В час ночи решетка, ведущая в наше помещение, снова растворилась. Четыре человека в мундирах, каждый с обнаженной саблей и горящим факелом, вошли к нам в коридор, предшествуемые тюремщиком, а затем в комнату, смежную с нашей, чтобы осмотреть ящик, который, как мы слышали, они взломали. Покончив с этим, они вышли в коридор и спросили человека по имени Кюисса, где находится Ламот (муж покойной Ламот, причастной к истории с ожерельем). Они сказали, что несколько месяцев назад Ламот выманил у одного из них 300 ливров под предлогом какого-то известного ему клада, для чего пригласил его на обед. Несчастный Кюисса, находившийся теперь в их руках и действительно погибший в эту ночь, ответил, дрожа, что он хорошо помнит этот факт, но не может сказать, что сталось с Ламетом. Решив найти его и устроить очную ставку с Кюисса, они обшарили с этим последним еще несколько комнат, но бесполезно, потому что мы слышали, как они сказали: „Пойдем поищем его между трупами, потому что, nom de Dieu! мы должны разыскать его“.
В это самое время я услышал: „Луи Барди“ — называли имя аббата Барди; его вытащили и тут же убили, как я узнал потом. Пять или шесть лет тому назад он был обвинен в том, что вместе со своей наложницей убил и изрезал на куски собственного родного брата, аудитора счетной палаты в Монпелье, но благодаря своей изворотливости, хитрости, даже красноречию Барди удалось провести судей и избежать наказания.
Можно себе представить, какой ужас охватил меня при словах: „Пойдем поищем между трупами“. Я понял, что мне не остается ничего более, как приготовиться к смерти. Я написал завещание, закончив его просьбой и заклинанием передать бумагу по назначению. Не успел я положить перо, как вошли еще два человека в мундирах, один из них, у которого рука и весь рукав по плечо были в крови, сказал, что он устал, как каменщик, который разбивает булыжник».
Позвали Бодена де ла Шен: шестьдесят лет безупречной жизни не могли спасти его. Они сказали: «В Аббатство»; он прошел через роковые наружные ворота, испустил крик ужаса при виде нагроможденных тел, закрыл глаза руками и умер от бесчисленных ран. Всякий раз, как открывалась решетка, мне казалось, что я слышу мое собственное имя и вижу входящего Россиньоля.
Я сбросил халат и колпак, надел грубую, немытую рубашку, поношенный камзол без жилета и старую круглую шляпу, я послал за этими вещами несколько дней назад, опасаясь того, что могло случиться.
Комнаты в этом коридоре были пусты все, кроме нашей. Нас было четверо; казалось, о нас забыли, и мы сообща молились Предвечному, чтобы Он избавил нас от этой опасности.
Тюремщик Батист пришел сам по себе взглянуть на нас. Я взял его за руки, заклинал спасти нас, обещал 100 луидоров, если он отведет меня домой. Шум около решетчатых ворот заставил его поспешно удалиться.
Это был шум, производимый двенадцатью или пятнадцатью человеками, вооруженными до зубов, как мы видели из наших окон, лежа на полу, чтобы не быть замеченными. «Наверх! — кричали они. — Чтобы ни одного не осталось!» Я вынул перочинный ножик и соображал, в каком месте мне сделать порез но сообразил, что «лезвия слишком коротки», а также вспомнил «о религии».
Наконец, в восьмом часу утра к нам вошли четверо людей с дубинами и саблями! Одному из них товарищ мой Жерар стал что-то усердно шептать. Во время их переговоров я искал всюду башмаки, чтобы снять адвокатские туфли (pantoufles de Palais), бывшие на мне, но не нашел их. Констана, прозванного le sauvage, Жерара и еще третьего, имя которого я забыл, они сейчас же выпустили; что касается меня, то на моей груди скрестили четыре сабли и повели меня вниз. Меня представили в их суд, к персоне в шарфе, который играл роль судьи. Это был хромой человек, высокий и худощавый. Он узнал меня на улице и заговорил со мною семь месяцев спустя. Меня уверяли, что он сын бывшего адвоката по имени Шепи. Миновав двор, называемый Des Nourrices, я увидел ораторствующего Манюэля в трехцветном шарфе".
Процесс, как видим, окончился оправданием и resurrection (воскресением).
Бедный Сикар из арестантской камеры в Аббатстве скажет всего несколько правдивых слов, хотя и произнесенных дрожащим голосом. Около трех часов утра убийцы замечают это маленькое violon (арестантскую) и стучат в него со двора. «Я постучал тихонько, чтобы убийцы не слышали, в противоположную дверь, за которой заседал комитет секций; мне грубо ответили, что нет ключа. В violon нас было трое; моим товарищам показалось, что над нами есть что-то вроде чердака. No он был очень высоко, только один из нас мог добраться до него, поднявшись на плечи двух других. Один из них сказал мне, что моя жизнь полезнее их жизней. Я отказывался, они настаивали, спорить было некогда. Я бросился на шею двум моим спасителям; не могло быть сцены трогательнее этой. Я взобрался сначала на плечи первого, потом на плечи второго, потом на чердак и обратился к моим двум товарищам с изъявлениями признательности от полноты моей взволнованной души».
Оба великодушных товарища, как мы с радостью узнали, не погибли. Но пора дать Журниаку де Сен-Меар сказать свои последние слова и кончить эту странную трилогию. Ночь сделалась днем, и день снова превратился в ночь. Журниак, утомленный чрезмерным волнением, заснул и видел утешительный сон: он тоже познакомился с одним из добровольных экзекуторов и говорил с ним на родном провансальском наречии. Во вторник, около часу ночи, агония его достигла кризиса.
"При свете двух факелов я различал теперь страшное судилище, в руках которого была моя жизнь или смерть. Председатель, в старом камзоле, с саблей на боку, стоял, опершись руками о стол, на котором были бумаги, чернильница, трубки с табаком и бутылки. Около десяти человек сидело или стояло вокруг него, двое были в куртках и фартуках; другие спали, растянувшись на скамейках. Два человека в окровавленных рубашках стояли на часах у двери, старый тюремщик держал руку на замке. Напротив председателя трое мужчин держали заключенного, которому на вид было лет около шестидесяти (или семидесяти — это был маршал Малье, известный нам по Тюильри 10 августа). Меня поставили в углу, и сторожа мои скрестили на моей груди сабли. Я оглядывался по сторонам, ища своего провансальца; два национальных гвардейца, один из них пьяный, представили какое-то ходатайство от секции Красного Креста в пользу подсудимого; человек в сером отвечал: «Ходатайства за изменников бесполезны!» Тогда заключенный воскликнул: «Это ужасно, ваш приговор — убийство!» Председатель ответил: «Руки мои чисты от этого; уведите господина Малье». Его потащили на улицу, и сквозь дверную щель я видел его уже убитым.
Председатель сел писать; я думаю, что он записывал имя того, с кем только что покончили; потом я услышал, как он сказал: «Следующего!» (A un autre!)
И вот меня потащили на этот быстрый и кровавый суд, где самой лучшей протекцией было не иметь ее вовсе, и все ресурсы высшей изобретательности становились ничем, если не основывались на истине. Двое моих сторожей держали меня каждый за руки, третий — за воротник камзола. «Ваше имя, ваша профессия?» — сказал председатель. «Малейшая ложь погубит вас», — прибавил один из судей. «Мое имя Журниак Сен-Меар; я служил офицером двадцать лет и являюсь на ваш суд с уверенностью невинного человека, который не станет лгать!» «Увидим, — сказал председатель. — Знаете ли вы, за что вы арестованы?» — «Да, господин председатель, меня обвиняют в издании журнала „De la cour et de la ville“. Но я надеюсь доказать ложность этого обвинения!»
Но нет, доказательство Журниака и его защита вообще, хотя и принесшие отличный результат, неинтересны для чтения. Они высокопарны, в них много фальшиво-театрального, хотя и не доходящего до неправдивости, но почти клонящегося к тому, Предположим, что его доказательства и опровержения, сверх ожидания, успешны, и перейдем скорее к катастрофе, поджидающей почти в двух шагах.
«Однако, — сказал один из судей, — дыма без огня не бывает; скажите нам, почему вас обвиняют в этом?» — «Я только что хотел сказать это». — И Журниак говорит все с большим и большим успехом.
«Более того, — продолжал я, — меня обвиняют в том, что я вербовал солдат для эмигрантов!» При этих словах поднялся общий ропот. «О Messieurs, Messieurs! — воскликнул я, возвышая голос. — Теперь мой черед говорить: я прошу господина председателя предоставить мне слово; оно никогда не было мне нужнее». «Верно, верно, — сказали со смехом почти все судьи. — Тише».
В то время как они обсуждали приведенные мною доказательства, привели нового заключенного и поставили его перед председателем. «Еще священник, сказали судьи. — Его захватили в часовне». После немногих вопросов было сказано: «В Лафорс!» Он бросил на стол свой требник: его вытащили наружу и убили. Я снова предстал перед судом.
«Вы все говорите, что вы не то и не другое, — крикнул один из судей с оттенком нетерпения. — но что же вы такое?» — «Я был явным роялистом». Тут опять поднялся общий ропот, но он был чудесным образом прекращен другим человеком, видимо заинтересовавшимся мной. «Мы здесь не для того, чтобы судить мнения, — сказал он, — а для того, чтобы судить результаты их». Если бы за меня ходатайствовали Руссо и Вольтер вместе, могли ли бы они сказать лучше? «Да, Messieurs, — крикнул я, — я был всегда открытым роялистом, вплоть до 10 августа. С 10 августа это дело конченое. Я француз, верный моей родине. Я всегда был честным человеком. Солдаты мои всегда относились ко мне с доверием. Даже за два дня до дела в Нанси, когда их подозрительность по отношению к офицерам достигла крайних пределов, они выбрали меня командиром, чтобы вести их в Люневиль, освободить арестованных из полка Местр де Камп и схватить генерала Мальсеня». По счастью, один из присутствующих мог достоверно подтвердить этот факт.
По окончании этого перекрестного допроса председатель снял шляпу и сказал: «Я не вижу ничего подозрительного в этом человеке. Я стою за дарование ему свободы. Каково ваше мнение?» На что все судьи ответили: «Oui, Oui, это правильно!»"
Раздались виваты в комнате и снаружи, и Журниак, сопровождаемый стражами, вышел среди криков и объятий из суда и из пасти смерти. Так же спаслись Матон и Сикар, один освобожденный по суду, так как тощий председатель Шепи не нашел против него «абсолютно ничего», другой путем бегства и вторичной помощи доброго часовщика Мотона, и оба были встречены объятиями и слезами, на которые сами отвечали по мере своих сил.
Таким образом, мы выслушали их, всех троих, одновременно высказавших в необыкновенной трилогии или тройственном монологе свои ночные мысли в ужасные бессонные ночи. Мы выслушали этих троих, но остальные «тысяча восемьдесят девять, из которых двести два были священники»? Ведь и у них тоже были ночные мысли, но они безмолвствуют, навеки задушенные черной смертью. Их слышали только председатель Шепи и человек в сером!

Комментирование и размещение ссылок запрещено.