СОБРАНИЕ НОТАБЛЕЙ

.

И вот знамение и чудо напоказ всему свету, провозвестник многих несчастий. Oeil de Boeuf разражается жалобными стенаниями: «Разве не было нам хорошо раньше, когда мы заливали огонь маслом?» Философы-конституционалисты трепещут в радостном изумлении и нетерпеливо ждут результатов. Государственный кредитор, государственный должник, вся думающая и вся бездумная публика получает разнообразные сюрпризы, радостные или печальные. Граф Мирабо, который поспешно и с большим или меньшим успехом завершил свои бракоразводный и другие процессы, работает сейчас в сумрачной атмосфере Берлина, сочиняя «Прусскую монархию», памфлеты «О Калиостро» и составляя — за плату, а не за почетную репутацию — бесчисленные депеши для своего правительства: издали он чует или угадывает более богатую добычу.

Подобно орлу или коршуну или тому и другому вместе, он расправляет крылья, чтобы лететь домой Месье де Калонн простер над Францией волшебный жезл Аарона[152] и вызывает к жизни вещи, которых сам не ожидал. Дерзость и надежда чередуются в нем со страхом, хотя его сангвиническая натура одерживает верх. То он пишет своему близкому другу: «Мне жаль самого себя» (Je me fais pitie a moi-meme), то приглашает какого-нибудь одописца или рифмоплета прославить «это собрание нотаблей и революцию, которую оно готовит» Готовит, конечно, и это стоило бы воспеть, но не ранее, чем мы увидим революцию и ее последствия. В темном, сумеречном беспокойстве все элементы общества так долго колебались и раскачивались; сможет ли месье де Калонн с помощью алхимии нотаблей соединить их вновь и найти новые источники доходов? Или, напротив, он разметет все врозь так, что не будет больше ни колебаний, ни раскачиваний, но только столкновения и борения?
Пусть будет, что будет. И вот в эти свинцовые короткие дни мы видим, как люди с положением и влиянием вносят вклад в великий водоворот перемещений по Франции и стекаются — каждый по своему маршруту — со всех концов Франции к Версальскому дворцу, призванные волей короля (de par le roi). Там встречаются они февраля в 22-й день 1787 года и утверждаются в должности: нотабли в количестве 137 человек, как мы подсчитали по именам5, и семь принцев крови — таково число нотаблей. Военные и судейские, пэры, духовные сановники, председатели парламентов; они разделены на семь бюро под председательством семи принцев крови: старшего брата короля, д'Артуа, Пентьевра и других, среди которых нельзя забыть нового герцога Орлеанского (потому что с 1785 г. он уже не герцог Шартрский). Еще не ставший адмиралом, но уже перешагнувший свое сорокалетие, с испорченной кровью и будущим, он пресытился миром, который более чем пресытился им; будущее герцога крайне сомнительно. Он живет и воспринимает мир не в озарении, не в проникновении вглубь и вширь и даже не в горении, а, как было сказано, «в дыме и пепле перегоревшей чувственности». Пышность и скупость, мстительность и пресыщенность, честолюбие, невежество, аморальность и ежегодный доход в триста тысяч фунтов стерлингов — если бы этот бедный принц однажды сорвался со своего придворного якоря, в какие только места, в какие события могло бы его занести и пригнать! К счастью, он пока еще «любит ежедневно охотиться» и заседает в собрании, поскольку он обязан заседать, председательствует в своем бюро с тупым выражением лица и пустыми, остекленевшими глазами, как будто для него все это бесконечно скучно.
Наконец мы видим, что приехал граф Мирабо. Он прибывает из Берлина прямо в гущу событий, вглядывается в нее искрящимся, сияющим взором и понимает, что ему здесь не поживиться. Он полагал, что этим нотаблям понадобится секретарь. Им и впрямь нужен таковой, но они уже остановили свой выбор на Дюпоне де Немуре[153], человеке не столь известном, но с лучшей репутацией, который, правда, часто жалуется друзьям, конечно, не на весь мир, но на то, что ему приходится «вести переписку с пятью королями». Перо Мирабо не может стать официальным, тем не менее оно остается острым пером. Не получив места секретаря, он принимается обличать биржевую игру (Denonciation de l'agiotage), по обыкновению громким шумом обнаруживая свое присутствие и деятельность, пока, предупрежденный своим другом Талейраном и даже — втихую — самим Калонном, что он может накликать на себя «семнадцатый королевский указ об изгнании» (Lettre de Cachet), не отбывает своевременно за границу.
И вот в парадных королевских покоях, как изображается на картинах того времени, организованно заседают наши 144 нотабля, готовые слушать и размышлять. Контролер Калонн сильно запоздал со своими речами и приготовлениями, однако «легкость в работе» этого человека уже известна нам. Его речь на открытии собрания была непревзойденной по свежести стиля, ясности, проницательности, широте кругозора — но вот содержание ее было ужасным! Размер дефицита (цифра различается в различных отчетах, но повсюду называется «огромной») да и сам отчет контролера подвергается обсуждению. Суть трудностей контролера ясна, а каковы могут быть средства их преодоления? Не более чем подражание Тюрго, потому что, похоже, к этому мы и должны были прийти в конце концов: провинциальные собрания, новые налоги и, сверх всего, самое странное — новый поземельный налог, который он называет «Земельное пособие» (Subvention territoriale) и от которого не должны получать освобождения ни привилегированные, ни непривилегированные сословия, ни дворянство, ни духовенство, ни члены парламента!
Безумие! Привилегированные сословия привыкли взимать налоги, дорожные пошлины, подати, таможенные пошлины с любого и каждого, пока у него оставался хоть грош, но платить налоги самим? Да ведь сами нотабли, за очень небольшим исключением, принадлежат как раз к привилегированным сословиям. Опрометчивый Калонн, полагаясь на свой быстрый ум, удачу и красноречие, которые еще никогда не подводили его, не дал себе труда «отобрать состав», т. е. тщательнейше подобрать нотаблей, а пропустил всех тех, кто был истинным нотаблем. Опрометчивый генеральный контролер! Красноречие может сделать многое, но не все. Красноречием, ритмическим и музыкальным, которое мы называем поэзией, Орфей исторг железные слезы из глаз Плутона, а каким волшебством поэзии или прозы исторгнешь ты золото из кармана Плутуса (Богатства)?
И вот буря, поднявшаяся и засвистевшая вокруг Калонна сначала в семи бюро, а затем пробужденная ими и распространяющаяся все шире и шире по Франции, набирает неукротимую силу. Дефицит огромен. Дурное управление и расточительность вполне очевидны. Намекают даже на хищения, а Лафайет и другие заходят так далеко, что говорят об этом открыто, пытаясь представить доказательства. Вполне естественно, что наш отважный Калонн постарался переложить ответственность за дефицит с себя на своих предшественников, не исключая даже Неккера. Но Неккер яростно отрицает это, в результате чего завязывается «гневная переписка», которая проникает в прессу.
В Oeil de Boeuf и личных покоях Ее Величества красноречивый контролер со своим привычным «Мадам, простите за навязчивость» выглядел убедительным, но, увы, дело теперь решается в другом месте. Посмотрите на него в один из этих тяжелых дней в бюро старшего брата короля, куда присланы делегаты от всех других бюро. Он загнан в угол, одинок, открыт шквалу вопросов, запросов, упреков со стороны этих 137 «орудий, заряженных логикой», которых в буквальном смысле слова можно назвать «огненными зевами» (bouches a feu). Никогда еще, по словам Безанваля, или почти никогда человеку не приходилось проявлять столько ума, ловкости, самообладания, убедительного красноречия. Яростному шквалу столь многих «огненных зевов» он не противопоставляет ничего более грубого, нежели сияющие улыбки, самообладание и отеческие усмешки. С безмятежнейшим вежливым спокойствием на протяжении пяти долгих часов он отвечает на непрерывный град то яростных, то издевательских вопросов и укоризненных реплик словами, быстрыми, как молния, и ясными, как сияние света. Он отвечает даже на огонь перекрестных вопросов и реплик со стороны, на которые он (имея только один язык) мог бы в пылу сражения и не отвечать, но при любом затишье он обращается к ним и отвечает даже на них. Если бы кроткое и убедительное красноречие могло спасти Францию, она была бы спасена.
Как тяжко бремя контролера! Во всех семи бюро он встречает только препятствия: в бюро брата короля некий Ломени де Бриенн, архиепископ Тулузский, метящий на пост генерального контролера, подстрекает духовенство; происходят совещания, плетутся интриги. Извне тоже нет ни малейшего намека на помощь, или надежду. Потому что для народа (к которому сейчас присоединился Мирабо, гласом Стентора[154] «обличающий биржевую игру») контролер по сю пору не сделал ничего, если не меньше. Для философии он также не сделал практически ничего — разве только снарядил экспедицию Лаперуза или что-то в этом роде, но зато он состоит в «гневной переписке» с Неккером! Сам Oeil de Boeuf начинает колебаться, у контролера с пошатнувшимся положением нет друзей. Твердый месье де Верженн, который своей флегматичной благоразумной пунктуальностью мог бы многое сделать, умер за неделю до того, как собрались эти злосчастные нотабли. А теперь в Миромениле[155], хранителе печати (Garde-des-Sceaux), подозревают предателя, интригующего в пользу Ломени-Бриенна! Чтец королевы аббат де Вермон, который не пользуется симпатиями, был ставленником Бриенна, его креатурой с самого начала; можно опасаться, что будет открыт черный ход и что прямо под нашими ногами будет сделан подкоп. По меньшей мере следует сместить этого предателя Миромениля; пожалуй, наиболее подходящим хранителем печати был бы Ламуаньон — нотабль с хорошо подвешенным языком, человек твердый, со связями и даже идеями, председатель парламента, но намеренный, однако, перестроить его. Так, во всяком случае, думает деловитый Безанваль и за обеденным столом сообщает об этом на ухо контролеру, который в свободные от выполнения обязанностей хозяина моменты слушает его с восхищенным видом, но не отвечает ничего определенного.
Увы, а что отвечать? Давление частных интриг, а затем и давление общественного мнения нарастают с угрожающей и опасной скоростью. Философы громко издеваются, как будто Неккер уже восторжествовал. Уличные зеваки задерживаются перед гравюрами по дереву или меди, на которых, например, изображен крестьянин, созывающий всю птицу со двора и обращающийся к ней с такой речью: «Дорогие животные, я созвал вас, чтобы обсудить вопрос, под каким соусом вас подавать?», на что петух отвечает: «Мы не желаем быть съеденными», но его останавливают: «Вы уклоняетесь от темы обсуждения» (Vous vous ecartez de la question). Смех и рассуждения, уличные песни, памфлеты, эпиграммы и карикатуры -что за разгул общественного мнения! Похоже, что разверзлась пещера ветров! Поздно вечером председатель Ламуаньон пробирается в покои контролера и застает его «ходящим большими шагами по комнате, как человек, вышедший из себя». В поспешных, путаных фразах контролер просит месье де Ламуаньона дать ему «совет». Ламуаньон чистосердечно признается, что не может взять на себя ответственность за советы, кроме одного — назначить его, Ламуаньона, хранителем печати, поскольку это могло бы принести пользу.
«В понедельник после Пасхи», 9 апреля 1787 года (дата требует проверки, потому что ничто не может превзойти небрежность и лживость всех этих «Историй» и «Мемуаров»), — «В понедельник после Пасхи, когда я, Безанваль, ехал верхом в Роменвилль к маршалу де Сегюру, я встретил на Бульварах знакомого, который сообщил мне, что месье де Калонн смещен. Чуть дальше на меня набросился герцог Орлеанский (ехавший рысью по-английски) и подтвердил это сообщение». Оно оказалось верным. Хранитель печати предатель Миромениль смещен, а Ламуаньон назначен на его место, но выгодно это только ему самому, а не контролеру: «на следующий день» контролеру приходится уйти. Недолгое время он еще крутится на поверхности: его видят среди банкиров и даже «работающим в палатах контролера», где многое осталось незавершенным; но это не удержит его на плаву — слишком сильны удары и порывы бури общественного мнения и частных интриг, как будто вырвавшейся из пещеры ветров и уносящей его (по знаку свыше) из Парижа и Франции за горизонт, в невидимое или во внешний мрак.
Такую судьбу не всегда может предотвратить даже магическая сила гения. Неблагодарный Oeil de Boeuf! Разве Калонн какое-то время не изливал на тебя золото как манну небесную, так что один придворный имел возможность сказать: «Весь свет подставлял руки, ну а я подставил шляпу»? Сам он остался беден и был бы без гроша, если бы некая «вдова финансиста из Лотарингии» не предложила ему, невзирая на то, что ему шел шестой десяток, свою руку вместе с тугим кошельком. С тех пор его деятельность блекнет, хотя и остается неутомимой: письма королю, воззвания, предсказания, памфлеты (из Лондона), написанные с прежней убедительной легкостью, которая никого уже не убеждает. По счастью, кошелек его вдовы не скудеет. Однажды, год или два спустя, его тень появится на севере Франции в попытке быть избранной в Национальное собрание, но будет отвергнута. Еще туманнее промелькнет он, занесенный в дали Европы, в смутных сумерках дипломатии, плетя интриги в пользу «изгнанных принцев»; много приключений произойдет с ним: он едва не утонет в водах Рейна, но спасет свои бумаги. Неутомимый, но не пожинающий плодов! Во Франции он больше не будет творить чудеса и с трудом вернется сюда, чтобы обрести могилу. Прощай, легкомысленный, темпераментный генеральный контролер с твоей легкой, быстрой рукой, с золотыми сладостными устами; бывали люди и лучше, и хуже тебя, но и ты имел свое предназначение — поднять бурю; ты выполнил его, и буря поднялась.
Ну а теперь, когда бывший контролер Калонн, гонимый бурей, скрывается за горизонтом таким необычным образом, что стало с местом контролера? Оно пустует; можно сказать, оно исчезло, как луна в межлунные промежутки. Две промежуточные тени, бедный месье Фурке и бедный месье Вилледей, быстро сменяют друг друга — лишь бледное подобие контролеров; так новая луна иногда восходит с тусклым ореолом старой луны в своих объятиях. Не спешите, нотабли! Неизбежно придет и даже уже готов прийти новый, настоящий контролер, нужно только осуществить необходимые маневры. Предусмотрительный Ламуаньон, министр внутренних дел Бретей[156], министр иностранных дел Монморен обменялись взглядами; дайте только этой троице собраться и поговорить. Кто силен милостями королевы и аббата Вермона? Кто человек с большими способностями или по крайней мере 50 лет старавшийся, чтобы его считали таковым? Кто только что от имени духовенства требовал «исполнения» смертных приговоров для протестантов? Кто блистает в Oeil de Boeuf как весельчак и любимец мужчин и женщин, подбирающий удачные словечки даже у философов, ваших Вольтера и Д'Аламбера? Кто имеет среди нотаблей уже сложившуюся партию? Ну конечно, Ломени де Бриенн, архиепископ Тулузский! — отвечают все трое и с безмятежным и немедленным единодушием мчатся предложить королю его кандидатуру, «с такой поспешностью, — пишет Безанваль, — что месье де Ламуаньон вынужден был взять напрокат симарру» — очевидно, какую-то принадлежность туалета, необходимую для этого.
Ломени-Бриенн всю жизнь «ощущал свое предназначение для высоких постов» и наконец обрел их. Он управляет финансами, у него будет титул самого первого министра, и цель его долгой жизни будет достигнута. Жаль только, что получение поста потребовало стольких сил и таланта, что для исполнения обязанностей вряд ли остались талант и силы! Ища в своей душе способности выполнить новое дело, Ломени не без удивления обнаруживает, что не имеет почти ничего, только пустоту и растраченные возможности. Он не находит ни принципов, ни системы, ни навыков, внешних или внутренних (даже тело его изношено хлопотами и волнениями), и никаких планов, пусть и неразумных. В этих обстоятельствах весьма удачно, что у Калонна были планы! Планы Калонна составлены из проектов Тюрго и Неккера и по праву преемственности станут планами Ломени. Не зря Ломени изучал действие английской конституции — он изображает себя в некотором роде англофилом. Почему в этой свободной стране изгнанный парламентом один министр исчезает из окружения короля, а другой, порожденный парламентом, вступает туда?13 Разумеется, не ради простой перемены (что всегда бесполезно), но ради того, чтобы весь народ принял участие в том, что происходит. Таким образом борьба за свободу длится до бесконечности и не ведет ни к чему дурному.
Нотабли, умиротворенные пасхальными празднествами и принесением в жертву Калонна, находятся не в самом дурном расположении духа. Еще в то время, когда на посту контролера находились «межлунные тени», Его Величество провел заседание нотаблей и произнес со своего трона содержащую некоторые обязательства, примиряющую речь; «королева ожидала у окна, когда вернется его карета, и брат короля издали поаплодировал ей» в знак того, что все хорошо. Речь произвела наилучшее впечатление, хорошо бы только, чтобы оно продлилось. А пока ведущих нотаблей можно и «обласкать»: новый блеск Бриенна и проницательность Ламуаньона принесут известную пользу, да и в примиряющем красноречии не будет недостатка. В целом же разве не ясно, что изгнание Калонна, с одной стороны, и принятие планов Калонна — с другой, это мера, на которую — чтобы дать ей положительную оценку — лучше смотреть с некоторого расстояния и поверхностно, а не исследовать вблизи и детально? Одним словом, самая большая услуга, которую могут оказать нотабли, -это разойтись каким-либо приличным образом. Их «Шесть предложений» относительно предварительных собраний, отмены барщины и тому подобного могут быть приняты без возражений. «Пособие», или поземельный налог, и многое другое следует как можно быстрее позабыть — ныне и здесь безопасны только перлы примиряющего красноречия. Наконец 25 мая 1787 года на торжественном заключительном заседании разражается, можно сказать, взрыв красноречия: король, Ломени, Ламуаньон и их приближенные сменяют друг друга, число речей достигает десятка, и Его Величество завершает долгий день; на этом — все в целом напоминает хорал или бравурную арию благодарностей, восхвалений, обещаний — нотабли, так сказать, отпеты и распущены по своим обителям. Они прозаседали и проговорили девять недель — первое после 1626 года, со времен Ришелье, собрание нотаблей.
Некоторые историки, удобно расположившиеся на безопасном расстоянии, упрекают Ломени в том, что он распустил нотаблей; тем не менее для этого уже настало время. Известно, что есть вещи, которые не поддаются скрупулезному анализу. Да и о каком анализе может идти речь, когда вы сидите на раскаленных углях. В этих семи бюро, где нельзя было осуществить ни одного дела, если не считать делом разговоры, начали возникать скользкие вопросы. Например, в бюро месье д'Артуа Лафайет решился произнести не одну обвинительную речь — и по поводу королевских указов об изгнании, и по поводу свободы личности, и биржевой игры, и по многим другим; когда же монсеньер попытался заставить его замолчать, то получил в ответ, что нотабли, созванные, чтобы высказать свое мнение, должны его высказать.
Мало того, когда его милость архиепископ Эксский однажды с кафедры плачущим тоном произнес слова о том, что «церковная десятина — это добровольное приношение благочестивых христиан», то герцог де Ларошфуко прервал его холодным деловитым голосом, которому он научился у англичан: «Церковная десятина — это добровольное приношение благочестивых христиан, из-за которого сейчас в этом королевстве ведется сорок тысяч процессов». Наконец Лафайет, высказывая свое мнение, дошел до того, что однажды предложил созвать Национальное собрание. «Вы настаиваете на созыве Генеральных штатов?» — переспросил д'Артуа с угрозой и удивлением. «Да, монсеньер, и, более того, требую». «Запишите», — приказал монсеньер писцам. Соответственно предложение записано, но, что более странно, оно постепенно будет исполняться.

Комментирование и размещение ссылок запрещено.