ПЕЧАТНОЕ СЛОВО


.

Во Франции на все смотрят с практической точки зрения и потому, мало обращая внимания на предсказываемые теорией усовершенствования, видят пока только одни недостатки. Вами обещана так необходимая обществу перестройка, но что-то с ней не ладится? Очевидно, надо начинать ее, так кто же начнет ее с самого себя? Недовольство тем, что творится вокруг, а еще больше тем, что творится наверху, все возрастает, причем фактов для него более чем достаточно.
Не стоят упоминания ни уличные песенки (их пели и раньше, во времена умеренного деспотизма), ни рукописные газеты (Nouvelles a la main).

Башомон со своими приспешниками и наемниками может положить конец «гнусному ремеслу подслушивания» (между прочим, записи агентов составили тридцать томов), потому что печать, все еще не обладающая полной свободой, ведет себя довольно распущенно. «Изданные в Пекине» и распространяемые тайком памфлеты читает весь Париж. Некий де Моранд,который пока еще не попал под нож гильотины, издает в Лондоне регулярно выходящую газету «Европейский курьер». Или вот еще пример: некий бунтарь Ленге, также пока незнакомый с гильотиной, выслан из Франции решением своих братьев-адвокатов, поскольку французский климат не гармонирует с его темпераментом. Он издает книгу (скорее, дикий вопль) под названием «Правда о Бастилии» («Bastille Devoilee»). Словоохотливый аббат Рейналь осуществил наконец свое заветное желание: вышла в свет его "Философская история[138]" (она, говорят, написана его друзьями-философами, но издана под его именем и принесла ему известность). Книга пустая, велеречивая, со множеством уверток и уклонений от истины. Палач сжигает книгу на площади, а автор отправляется путешествовать, разумеется считая себя мучеником. Это произошло в 1781 году, и, вероятно, книге в последний раз оказаны столь высокие почести — даже палачу становится ясно, этим ничего не добьешься.
Давайте заглянем в залы суда, где слушаются дела о разводах или решаются денежные споры, ведь каждое из них рассказывает о семейной жизни, и как рассказывает! В окружном парламенте Безансона и Экса (Aix) слушается дело молодого Мирабо — вся Франция с интересом следит за ним. Воспитанный Другом Людей, он, побывав за свои двадцать лет и в королевской тюрьме, и в пехотном полку, и еще во многих других местах, пожив и на чердаках, обычном местожительстве начинающего писателя, научился уже в эти молодые годы «противостоять деспотизму», представьте себе, даже деспотизму людей и богов. Как часто розовый флер всеобщей благожелательности и Astraea Redux скрывает от глаз безрадостную, мрачную пустыню, вернее, настоящий ад свар и раздоров, в которые превратились семейные святыни! Например, старый Друг Людей сам ведет бракоразводный процесс и запирает иногда всю свою семью, конечно исключая себя самого, под замок. Он много писал о перестройке общества и об освобождении его от крепостного рабства и, однако ж, использовал в своих личных интересах шестьдесят записок об аресте (Lettres de Cachet). В нем причудливо соединились проницательность, решимость, мужественная принципиальность и неумение управлять собой, сварливая, какая-то сумасшедшая раздражительность. Черствость и жадность — как далеки они от того прекрасного, чем живет душа человеческая! О глупцы, как можно ожидать, что наступит новый, прекрасный, как молодая трава, век, который принесет любовь, изобилие, реки, полные вина, нежнейшую музыку в каждом дуновении ветра, и затаптывать в грязь чувственности (и, что ни день, все глубже и глубже) те самые качества души вашей, на которых только и держится ваше существование, — посмотрите, ведь вы неудержимо падаете в бездну!
Следовало бы заняться и преданным забвению делом об алмазном ожерелье. Как Сатана в Вальпургиеву ночь собирает ведьм, так и здесь, но только при ярком дневном свете образовался жуткий хоровод, в котором закружились и носящий красную шляпу кардинала Луи де Роган, и закоренелый преступник сицилианец Бальзамо-Калиостро[139], и придворная модистка госпожа де Ламот, «в лице которой было что-то пикантное», а вместе с ними и высокопоставленные прелаты, мошенники, предсказывающие будущее, карманники и проститутки. Какой смрад подняли они! Дело это было скандальным еще и потому, что трон здесь впервые столкнулся с уголовщиной. Девять месяцев по всей Европе только и было разговоров что о загадке ожерелья, и изумленная Европа вдруг увидела, как одна ложь сменяла другую, как язвы коррупции, жадности и глупости покрыли тела и высших и низших и что всюду царит одна лишь алчность. Впервые тебе больно и горько, и ты льешь слезы, прекрасная королева! Впервые твое честное имя заляпано грязью, от которой тебе уже не очиститься до самой смерти. Ни у кого из тех, кто живет в одно время с тобой, не шевельнулись в сердце любовь и жалость к тебе, они появятся лишь у будущих поколений, когда твое сердце, навсегда исцеленное от всех печалей, уснет холодным сном могилы. Отныне эпиграммы становятся не просто злыми и резкими, они теперь отвратительно жестокие, гнусные и нецензурные. И вот наступает 31 мая 1786 года, когда из Бастилии выходит жалкий, ведавший ранее раздачей милостыни кардинал Роган, и толпа кричит ему: «Ура!», хотя давно не любит его (да и за что, собственно?), но он теперь в ее глазах важная персона, потому что двор и королева ненавидят его
Пока что эра надежд дает лишь слабый, тусклый свет, а между тем небо уже обложили мрачные тучи, предвестники урагана и землетрясения! Да, да, вы видите обреченный на слом мир: ведь в нем исчезло именно то качество, которое делает людей свободными, — способность повиноваться; в нем постепенно исчезает и рабское послушание одного человека другому. Остается лишь рабское подчинение своим желаниям, причем наиболее греховным, которые неизбежно сменит скорбь. Взгляните только на эту гниющую кучу лжи и чувственности, над которой мерцает болотный, обманный огонек сентиментальной чувствительности и над которой (по их взаимному согласию) возвышается виселичный камертон «высотой в сорок футов», также сильно подгнивший. Добавим, что французам (в отличие от представителей других наций) в особенности свойственна способность к возбудимости как в хорошем, так и в самом дурном смысле. Именно поэтому следует ожидать мятежа, взрыва с самыми непредсказуемыми последствиями. Напомним еще раз слова Честерфилда: «Здесь налицо все признаки, которые мне известны из истории».
Поневоле подумаешь: будь проклята философия, которая разрушала здание религии, оправдываясь тем, что "необходимо уничтожить мерзость (ecraser l'infame)[140]". Будьте прокляты и те, кто осквернял святыни и довел их до того мерзкого состояния, когда сама собой появилась мысль об их уничтожении. И горе всем вам, живущим в это мерзостное и разрушительное время! Но придворные, конечно, возразят, что во всем виноваты Тюрго и Неккер с их безумным стремлением все переделать, или что во всем виновата королева с ее высокомерием, что виноват, например, он или она, или что всему причиной то-то и то-то. Друзья мои! Виноват во всем каждый негодяй, будь то вельможа или чистильщик сапог, который, мошеннически притворясь деятельным и энергичным, совершенно никакой деятельности не обнаружил, нельзя же считать деятельностью регулярный прием пищи. Бездеятельность и ложь (знайте же, что ложь не исчезает бесследно, но, подобно брошенному в землю зерну, всегда приносит плод), накапливаясь со времен Карла Великого, т. е. вот уже тысячу лет, давно ждут, когда наступит день расплаты. Ужасен будет этот день, поистине день Страшного суда, ибо вырвется наружу в тот день копившийся веками гнев. О брат мой! Чем быть мошенником, уж лучше умереть! Но если ты и не последуешь этому совету, то все-таки подумай над тем, что, умерев, ты расплатишься наконец за все и навсегда, что ремесло обмана проклято, как проклят на веки вечные и сам обманщик, даже после своей смерти, хоть и получил он выгоду от своего обмана при жизни. Еще древний мудрец сказал, что вечно оно, ибо сделана о том запись в книге судеб самого Господа Бога!
Больно душе, когда не сбывается надежда. И все-таки, как уже было сказано, она всегда остается, ведь нельзя уничтожить надежду, ибо она неуничтожима. И наверное, самое замечательное и трогательное — это то, что всегда светил французам луч надежды, в какие бы мрачные лабиринты ни забрасывала их судьба. Всегда будет сиять нам надежда — и в дружеской беседе, и в криках гнева и озлобления. Струится ли с неба мягкий вечерний свет — то свет надежды; полыхает ли красное пламя пожарища — то свет надежды; царит ли вокруг темный ужас — и сквозь его мрачные тучи светит голубое пламя надежды; и никогда не кончается она, потому что даже отчаяние есть своего рода надежда. Как это ни горько и печально, но у нас теперь ничего не осталось, кроме надежды, потому-то мы и называем эру, в которую живем, эрой надежды.
Представьте себя на месте человека, перед которым лежит ящик Пандоры, и представьте, что вы хотите узнать, что в нем, не открывая его. Тогда вам надо будет обратиться к литературе данной эпохи, ибо ничто не представляет эпоху лучше, чем оставшаяся от этой эпохи литература. Едва словоохотливый, привыкший к околичностям аббат Рейналь сказал свое пустое, но громкое слово, а вечно спешащее поколение уже приветствует нового автора. Это Бомарше, автор комедии «Женитьба Фигаро», которая наконец-то (в 1784 году) после многих препятствий поставлена на сцене и выдержала уже сто представлений, вызывая всеобщее восхищение. Читателю наших дней довольно трудно представить, в чем магия и внутренняя сила этой пьесы, почему она привлекала к себе так много зрителей, но, приглядевшись попристальнее, он поймет, что, во-первых, комедия отразила страсть к любовным похождениям, так характерную для этого времени, а во-вторых, в ней прозвучало то, что все чувствовали и страстно хотели высказать. Содержание комедии не отличается широтой, сюжет вымученный, герои выражают свои чувства недостаточно ярко, сарказм тоже получился несколько натянутым, однако эта бедная и сухая пьеса всех захватила и увлекла, и каждый понял содержащиеся в ней намеки и увидел в ней самого себя и те положения, в которые ему приходилось попадать. Вот почему вся Франция аплодирует ей, и она уже прошла на сцене сто раз. Послушайте, что говорит в этой пьесе цирюльник. «Как вам удалось всего этого добиться, ваша светлость? — спрашивает он и сам же отвечает: — Вы дали себе труд родиться». И, слыша это, все хохочут, и громче и веселее всех хохочут дворяне, страстные лошадники и англоманы. «Неужели маленькая книжка представляет такую большую опасность?» — спрашивает господин Карон и льстит себя надеждой, что эта не очень удачная острота полна здравого смысла. Захватив при помощи с размахом поставленной контрабанды золотое руно, смирив адских псов в парламенте Мопу и ныне получив лавры Орфея в театре «Комеди Франсез», Бомарше взобрался на вершину земной славы и присоединился к небольшой кучке сидящих там полубогов. Нам еще предстоит говорить о нем, но это будет тогда, когда от его славы ничего уже не останется.
Особенно показательны две книги, вышедшие как раз накануне вечно памятного взрыва и жадно читавшиеся всеми образованными французами: книга Сен-Пьера "Поль и Виргиния[141]" и книга Луве "Кавалер де Фоб-лас[142]". Каждую из них можно рассматривать как последнее слово уходящей феодальной Франции это первое, что бросается в глаза. В первой будто слышится мелодическая скорбь погибающего общества: повсюду здоровая природа в неравной борьбе с больным, предательским искусством, и ей не скрыться от него даже в скромной хижине, построенной на острове где-то далеко-далеко в океане.
Гибель и смерть обрушиваются на возлюбленную, и, что самое примечательное, смерть здесь обусловлена не необходимостью, но — правилами этикета. Оказывается, что в самой что ни на есть возвышенной скромности все-таки содержится достаточно много разлагающей похотливости! В целом, конечно, наш добрый Сен-Пьер поэтичен и музыкален, хотя слишком впечатлителен и вряд ли является психически здоровым человеком. Эту книгу можно по праву назвать лебединой песней старой, умирающей Франции.
О книге Луве совершенно нельзя сказать, что она музыкальна. По правде говоря, если это предсмертное слово, то оно, конечно, произнесено не имеющим понятия о раскаянии уголовником-рецидивистом, стоя под виселицей. Это не книга, а клоака, хотя для клоаки она и недостаточно глубока! Какую «картину французского общества» нарисовал в ней автор? Собственно говоря, там никакой такой «картины» нет, но мысли и чувства автора, создавшего книгу, уже сами по себе образуют своего рода картину. Конечно, эта книга свидетельствует о многом, и прежде всего об обществе, которое могло рассматривать такую книгу как предмет духовной пищи.

Комментирование и размещение ссылок запрещено.