ЛЮДОВИК НЕЗАБВЕННЫЙ

.

Бедный Людовик! Для тех, о ком мы только что говорили, все это пустая фантасмагория, в которой нанятые за деньги мимы плачут, кривляются и произносят лживые слова, но для тебя — в этом-то и весь ужас — все происходит всерьез.
Все мы испытываем ужас при мысли о смерти, издревле известной под именем Царствующего Ужаса. А как же иначе, если наш маленький, замкнутый, удобный мирок, по поводу которого мы иногда плачемся и выражаем недовольство, наше существование заканчиваются мрачной агонией, уходят неизвестно куда, в какие-то чуждые дали, в великое, не терпящее отговорок «может быть». Вот языческий император обращается к своей душе: «Куда уходишь ты, зачем меня покидаешь?» На что король-католик должен ответить: «На суд Всевышнего!» Да, в такой момент подводятся жизненные итоги, ведь ничего уже не исправишь, не изменишь в «отчете о деяниях, совершенных тобой», и плоды этих деяний будут существовать вечно.


Людовик XV как истинный самодержец и презирал смерть, и боялся ее. Конечно, не в такой степени, как, например, набожный герцог Орлеанский, дед Egalite[56], — заметим, что некоторые члены этой фамилии были не в своем уме, который искренне верил, что смерти вообще не существует! Если правда то, что пишет придворный хроникер, он совершенно опешил, услышав от своего бедного секретаря слова: «Feu roi d'Espagne» (покойный король Испании). «Feu roi, Monsieur?» — весь побагровев от гнева и возмущения, спросил он. «Monseigneur, — затрясся от страха, но быстро нашелся секретарь, — c'est un titre qu'ils prennent» (Монсеньер, такой титул у них принят) Как мы уже сказали, Людовик не обладал такой счастливой чертой характера, по крайней мере он старался не замечать, что есть смерть. Он запретил всякие разговоры о смерти, терпеть не мог кладбищ, надгробных памятников — всего, что напоминает о ней. Как это похоже на страуса, сунувшего свою глупую голову в песок и думающего, что если он не видит охотников, то и охотники не заметят глупого страуса. У всякой медали есть оборотная сторона, вот поэтому-то и на него накатывало иногда нечто вроде спазма, и тогда он приказывал остановить карету возле кладбища и посылал кого-нибудь (иногда шел сам) узнать, сколько сегодня было похорон. Бедная мадам Помпадур страдала в этих случаях ужасно — у нее к горлу подступала тошнота. Представьте себе, что подумал разодетый, едущий на охоту Людовик, когда вдруг из-за поворота на лесной тропинке показался оборванный крестьянин, несущий гроб. «Кому гроб?» — «Бедному брату во Христе, рабу, трудившемуся на своем участке, на которого его величество, быть может, случайно бросил взор». — «От чего он умер?» — «От голода». — Король пришпорил коня
Представим себе, что теперь думает он, когда безжалостная, неумолимая смерть вдруг стиснула ему сердце. Да, бедный Людовик, ты теперь во власти смерти! И ни дворцовые стены, ни стража, ни пышность, ни строгий церемониал не помешают ей войти. Да, она уже здесь — следит за твоим дыханием и ждет, когда можно будет оборвать его. Все твое существование прошло как пышное театральное представление, как химерический сон, но вот пришло время, раздался страшный грохот — нет больше роскоши Версаля, рухнуло все, на что опиралась твоя душа, и ты летишь куда-то, нагой, как все люди, и не король уже больше, летишь в чудовищную пустоту, в отверстое царство бледного призрака, не в силах противиться тому, что предназначено тебе! Несчастный, о чем ты думаешь сейчас, ворочаясь на смертном одре? Что ждет тебя — ад, чистилище? Весьма возможно. А что в прошлом? Сделал ли ты хоть раз что-нибудь доброе, что зачтется тебе? Может быть, щедро помог какому-нибудь смертному? Может быть, милостиво облегчил чью-нибудь горькую участь? Или вокруг тебя в этот час одни только духи, пятьсот тысяч духов-призраков тех, кто позорно погиб на полях сражений от Росбаха до Квебека[57] только за то, чтобы твоя наложница могла отомстить за эпиграмму? Вспомни же свой гнусный гарем, проклятие матерей, слезы и бесчестье дочерей! Презренный! Ты «совершил столько зла, сколько было в твоих силах». Совершенно непонятно, зачем ты пришел в этот мир, какую принес пользу — все твое существование кажется какой-то ошибкой природы, отвратительным выкидышем. Не был ли ты мифическим грифоном, пожирающим все, что создано рукой человека, которому каждый день нужна была девственница в его пещере. Чешую этого грифона нельзя было пробить копьем, но ведь от смерти, не правда ли, нет защиты? Да-да, ты кажешься нам грифоном, воплотившимся в человека! Ужасны твои последние минуты, и мы не станем нагнетать ужасы вокруг постели умирающего.
Чем более низок и подл человек, тем приятнее ему бальзам лести. Вот, например, Людовик царствовал, но разве ты не царствуешь тоже? Посмотри на Францию, королем которой он был, с точки зрения неподвижных звезд (а ведь это еще далеко не бесконечность), видишь — — теперь эта огромная страна не больше кирпичного заводика, на котором ты трудишься в поте лица или, может быть, отлыниваешь от дела. О, человек, ты — «символ вечности, но ты заперт, как в тюрьме, в том времени, в котором живешь!». Не своими трудами, которые все преходящи и бесконечно малы, и совершенно независимо от того, велик ты или незначителен, но ценен ты лишь благодаря своему духу; лишь благодаря своему духу, который проникает всюду, ты и побеждаешь время.
Давайте только вообразим себе, какую задачу поставила жизнь перед бедным Людовиком в тот момент, когда он встал здоровым с постели в Меце, получив прозвище Возлюбленный! Как вы думаете, нашелся бы такой человек среди сынов Адама, который смог бы перестроить всю эту путаницу и неразбериху и привести ее в порядок? И вот слепой судьбе было угодно вознести нашего Людовика на вершину этой неразберихи, а он, плывя в ее неудержимом потоке, так же мало может перестроить ее, как плывущее в Атлантическом океане бревно может успокоить находящийся в вечном волнении под воздействием ветра и Луны океан. «Что я сделал, чтобы заслужить такую любовь?» — сказал он тогда в Меце. Теперь он мог бы спросить: «Что я сделал такого и почему меня все так ненавидят?» Твоя вина в том и состоит, что ты ничего не сделал. Да и что можно было сделать в его положении? Отречься от престола, так сказать умыть руки, в пользу первого встречного, который бы пожелал занять его место. Какое-либо другое ясное и мудрое решение ему было неведомо. Вот стоит он, растерянный, ничего не понимающий в происходящей в обществе неразберихе, и единственное, что кажется ему вполне достоверным, так это то, что он обладает пятью чувствами, т. е. что есть проваливающиеся сквозь пол столы (Tables Volantes), которые появляются снова, уже нагруженные яствами, и что есть Parc-aux-serfs.
Таким образом, перед нами снова исторический курьез, своеобразные обстоятельства, при которых человеческое существо отдалось на волю волн безграничного океана никчемности, причем плывущему кажется, что он плывет к некой цели. И это при всем при том, что Людовик в какой-то мере обладал даром прозорливости. Запомнила ведь ужинавшая с ним шлюха, как он сказал о человеке, вновь назначенном на пост морского министра и обещавшем, что теперь наступит новая эра: «Вот и этот тоже разложил товар и обещает все изменить чудесным образом, но ничего чудесного не произойдет, потому что он ничего не знает в своей области — он все это навоображал». Или вот еще: «Я слышал такие речи уже раз двадцать. Убежден, что у Франции никогда не будет флота». Как, например, трогательно слышать следующее: «Если бы я был начальником парижской полиции, я б запретил кабриолеты»
Да, конечно, он обречен, ведь не может же не быть обречен человек, представляющий один сплошной ляпсус! Причем это король нового типа, roi-faineant, король-бездельник, у которого, однако, весьма странный мажордом. Нет, это не кривоногий Пипин, это пока скрытый за облаками, огнедышащий призрак, призрак демократии, появление которого нельзя было предвидеть, который затем охватит весь мир! Так неужели же наш Людовик был хуже любого другого бездельника или обжоры, каких много, или человека, живущего только ради своих удовольствий и зря обременяющего землю, творение Божие? Да нет, просто он был несчастнее! Потому что вся его похожая на ляпсус жизнь проходила перед глазами всего возмущенного общества. Само всемогущее забвение не может поглотить его без следа — на это потребуется по крайней мере несколько поколений.
Между тем отметим не без интереса, что вечером 4 мая видели, как графиня Дюбарри вышла из королевских покоев «с явно обеспокоенным выражением лица». Это происходило в лето Господне 1774, как мы уже сказали, 4 мая. Какие пересуды поднялись в Oeil de Boeuf! Значит, он при смерти? А что еще можно сказать, если Дюбарри, говорят, укладывается? Она в слезах бродит по своим раззолоченным будуарам, навсегда прощаясь с ними. Д'Эгийон с компанией израсходовали все свои козыри, но тем не менее игру бросать не собираются. Что же касается спора о причащении, то он уладился сам собой. На следующую ночь Людовик послал за аббатом Мудоном, прося о причастии, и исповедовался ему, говорят, в течение семнадцати минут.
А уже в полдень чародейка Дюбарри, прижав платочек к глазам, садится в фаэтон д'Эгийона и сразу же оказывается в объятиях утешающей ее герцогини. Больше она здесь уже не появится. Так исчезни же навсегда! Напрасно ты медлишь, остановившись в соседнем Рюэле, — нельзя вернуть того, что прошло. Ворота королевского дворца заперты для тебя навсегда. Всего лишь раз через много лет ты появишься здесь, пользуясь ночной темнотой, одетая в черное домино, похожая на случайно залетевшую ночную птицу, внеся смятение в ночной концерт, устроенный в парке прекрасной Марией Антуанеттой[58], — твое появление так напугало райских птичек, что они замолкли Да, ты вышла из грязи, но ты незлобива, и ты не вызываешь в нас ничего, кроме жалости! Какую жизнь ты прожила, родившись от неизвестного отца на нищенской кровати (кстати, в тех же местах, что и Жанна д'Арк), брошенная затем в пучину проституции, из которой ты вынырнула на залитую солнцем вершину, чтобы быть затем брошенной под нож гильотины, тщетно вымаливая себе прощение! Мы не станем проклинать тебя, пусть твой прах мирно покоится. Спи, всеми забытая! Что еще ожидает таких, как ты?
Между тем Людовик начинает сильно волноваться, ожидая причастия. Несколько раз он просит подойти к окну и посмотреть, не несут ли святые дары. Успокойся, если только можно успокоиться в твоем положении, — их уже несут. Часов в шесть утра появляется кардинал Рош-Эмон в полном епископском облачении. За ним несут дарохранительницы и все остальное, что нужно для этой церемонии. Он приближается к королевской подушке, поднимает облатку и что-то невнятно, тихо говорит, может быть, просто что-то бормочет (так описал нам эту церемонию аббат Жоржель). Итак, наш Людовик самым благородным образом «принес компенсацию» Богу — такое истолкование дают этой церемонии иезуиты. «Ва-ва, — простонал, прощаясь с жизнью, безумный Хлотарь[59], — велик же Господь Бог, коли отнимает жизнь у самого короля!»19
Пусть Людовик и принес компенсацию, назовем это «законными извинениями», Богу, но раз уж он был связан с такими людьми, как д'Эгийон, никакая компенсация людей удовлетворить не может. Между прочим, Дюбарри все еще находится в доме д'Эгийона в Рюэле — пока теплится жизнь, теплится и надежда. Кардинал Рош-Эмон, дождавшись, когда все принадлежности будут убраны (да и в самом деле куда торопиться?), удаляется с величественным видом, как будто сделал большое дело! Но тут навстречу ему бросается аббат Мудон, духовник короля, хватает его за рукав и с кислым выражением на лице что-то взволнованно шепчет ему на ухо. Бедному кардиналу приходится вернуться и во всеуслышание объявить, что «Его Величество раскаивается во всех содеянных им постыдных поступках и намеревается в будущем, с Божьей помощью, избегать чего-либо подобного». При этих словах бульдожье лицо старого Ришелье мрачнеет, и он громко произносит реплику, которую Безанваль не решается повторить. Старик Ришелье, завоеватель Минорки, товарищ короля на оргиях Летающих Столов20, подглядывавший за королем в спальне через специально сделанную дырку, недалек и твой час!
Не переставая звучат в церквах органы, поднимают раку святой Женевьевы — но все напрасно. Вечером на богослужении присутствует весь двор во главе с дофином и дофиной. Священники охрипли от сорокачасового повторения молитв, во всех церквах непрерывно звучат органы. И вдруг (какой ужас!) собираются тучи, становится черным небо, начинается буря: грозовые разряды заглушают звуки органа, вспышки молний затмевают свет свечей на алтаре, мощные потоки дождя низвергаются на город. Вот почему, читаем мы, большинство расходится после службы, «почти не разговаривая друг с другом, погруженные в глубокую думу (recueillement)»
Так продолжалось почти целую неделю после того, как уехала Дюбарри. Безанваль говорит, что все общество с нетерпением ожидало, que cela finit (чтобы это поскорее кончилось), когда бедный Людовик покончит счеты с жизнью. И вот на календаре 10 мая 1774 года. Сегодня он близок к тому.
Вот дневной свет падает наконец и на вызывающую у всех отвращение постель умирающего, но у тех, кто находится возле нее, свет давно померк в глазах, и они не замечают разгорающегося дня — тягостны эти последние часы, так колодезное колесо медленно, со скрипом поворачивается на своей оси, так загнанный боевой конь, хрипя, приближается к цели. Дофин и дофина стоят в своих покоях одетые, готовые в дорогу — грумы и конюхи в сапогах со шпорами ждут лишь сигнала, чтобы умчать их из зачумленного дома[60]. Чу! вы слышите грохот, раздавшийся из стоящего напротив, через дорогу, Oeil de Boeuf, «грохот ужасный и совершенно похожий на раскаты грома». Это весь двор, как один человек, бросился на колени, давая обет верности новым самодержцам: «Да здравствуют их величества!» Итак, дофин и дофина — король и королева! Обуреваемые сложными чувствами, в слезах, они падают на колени и обращаются к богу: «О боже! Направь, защити нас! Мы так еще молоды, чтобы царствовать!» Да, да, они правы — они в самом деле слишком молоды.
Итак, «грохот, совершенно похожий на раскаты грома», был грохотом пробивших Часов времени, известивших, что старая эпоха закончилась. То, что было Людовиком, теперь всеми покинутый, отвратительный прах, отданный в руки "каких-то бедняков и священников церкви Chapelle Ardente[62]", затем «положенный в двойной свинцовый гроб и залитый винным спиртом». А новый
Людовик мчится в этот яркий летний полдень по дороге в Шуази[63], и глаза его еще не просохли от слез, но вот монсеньер д'Артуа[64] неправильно произносит какое-то слово, вызывая общий смех, и плакать больше не хочется. О, легкомысленные смертные, не напоминает ли ваша жизнь менуэт, который вы танцуете на тонком слое льда, отделяющем вас от бездны!
Власти понимают, что устраивать слишком уж торжественные похороны не надо. Безанваль считает, что похороны были самые простые. Вечером 11 мая из Версаля выехали похоронные дроги, сопровождаемые двумя каретами (одну из которых занимал церемониймейстер и с ним еще несколько
дворян, другую — версальские духовные лица), двадцатью пажами верхом и пятьюдесятью грумами с факелами, причем без всякого траура. Процессия движется крупной рысью, не убавляя шага. Среди выстроившихся по обеим сторонам дороги в Сен-Дени[65] парижан находятся остряки, которые, «давая волю своему истинно французскому остроумию», советуют ехать еще быстрее. Около полуночи своды Сен-Дени принимают свою дань: никто не проливает слез, кроме презираемой им дочери, бедняжки Loque, монастырь которой находится неподалеку.
Поспешно опускают гроб в могилу и быстро его закапывают. Кажется, с ним погребена и эра греха, позора и тирании. Смотрите, наступает новая эра, и эта будущая эра затмит своими яркими лучами постыдное прошлое.

Комментирование и размещение ссылок запрещено.

Комментарии закрыты.